Они обнялись.
– Ерунда, – Рувим Кац слегка взмок от долгого подъема к стенам монастыря и уже неоднократно похвалил себя за то, что ограничил свой багаж небольшой дорожной сумкой через плечо и ноутбуком. И неоднократно отругал за то, что решил не брать такси, а пройтись от гавани через Хору пешком. – В Белоруссии, откуда мои предки родом, конечно, в сентябре похолоднее, но я-то всю жизнь считаю, что плюс двадцать – это уже зима! Рад тебя видеть, Чезаре!
Солнце уже перевалило за полдень, но все еще нещадно палило, впиваясь в каменистую почву острова. Здесь, на Южных Спорадах, начало осени еще не означало спад летнего зноя, прохладней становилось лишь к концу сентября. Наступал бархатный сезон – ласковые воды Эгейского моря плескались в лагунах, сочились соком виноградные грозди, над деревеньками вился запах свежего оливкового масла и жареной рыбы, и по утрам над остывающей водой стлался легкий и прозрачный, как девичье дыхание, туман.
Профессор Кац покосился на раскаленный шар, плывущий к горизонту, и пожалел, что Чезаре не позвонил на пару недель позже – тогда, возможно, Рувим бы позволил себе совместить приезд по приглашению коллеги и небольшой отдых в обществе некой дамы, так сказать, приятное с полезным. Муж у дамы был чрезмерно ревнив, а Израиль – страна маленькая, профессор не любил сложностей и потому коней не гнал. А в Греции все могло случиться, и притом в самой романтической обстановке модного курорта…
– Я бы не стал дергать тебя лишний раз, – идущий впереди профессор Каприо вырвал Рувима из несоответствующих возрасту мечтаний, – но, кроме тебя, к моим вопросам вряд ли кто отнесется с серьезностью. Я еще помню, что ты в молодые годы был ниспровергателем авторитетов. Хоть Ядин и был на тебя зол, но отзывался с уважением. Надеюсь, что жизнь не сделала тебя ретроградом…
– Мы с тобой не раз выручали друг друга… – сказал Кац. – Но я не профессиональный разрушитель легенд, Чезаре. Я давно заведую кафедрой, а это требует некой косности мышления… А posteriori, как говаривал старик Кант.
Каца и Каприо связывали давние отношения, которые вначале были сугубо деловыми, а потом имели все шансы стать дружескими, но ввиду обстоятельств в дружбу не переросли. А обстоятельства сложились печально: супругу свою Каприо потерял в 1993-м (ее унесла болезнь), сын в 1994-м погиб в дорожном происшествии, вторично вышедшая замуж за немца невестка уехала в Аргентину вместе с внуком, огромная квартира в Риме, еще недавно полная людьми, опустела. Инкунабулы, рукописи да свитки интересовали его больше, чем новости политической и светской жизни. Спасаясь от столичного многолюдья, профессор сделал сложно объяснимый ход – переехал из Рима в Неаполь, город тоже совсем неспокойный, но странным этот выбор казался только на первый взгляд.
Жизнь на юге, у моря, давала ему возможность делать набеги на старые библиотеки Средиземноморья, несколько раз в год приезжать для работы со свитками в Иерусалим, в университеты в Хайфе и Тель-Авиве. Причем делать это, пользуясь паромами или пассажирскими судами, курсирующими по Средиземному морю: аэрофобия сделала Чезаре бескрылым, и каждый полет был для пожилого археолога серьезным испытанием.
Увлеченный исследованиями, Каприо медленно врастал в одиночество, оставаясь отрешенным и обращенным в себя, даже когда появлялся в обществе. Темы, к которым он проявлял заинтересованность, касались настолько узкоспециальных мест в археологии, что поддержать их могли несколько человек во всем мире. Несмотря на безупречную репутацию профессора Чезаре, о нем начали говорить, как о тихом сумасшедшем, что, впрочем, не лишило его веса в среде профессионалов, посвятивших жизнь анализу древних письменных артефактов.
К лету 1998 года Чезаре Каприо расторг контракты с университетами, продал квартиру в Риме, оставив себе небольшую студию в Неаполе неподалеку от библиотеки на площади Плебисцита, и окончательно осел на Патмосе, испросив у новоизбранного архиепископа Афинского и всея Эллады Христодула разрешения работать с рукописями богатейшей библиотеки монастыря Иоанна Богослова.
Сказать, что это решение удивило его немногочисленных друзей – так нет, не удивило. Скорее уж показалось вполне закономерным. Он удалился не только от жизни университетской, а, как теперь убедился Рувим, и от жизни мирской. Несмотря на цивильную одежду и отсутствие положенной православному монаху бороды, в лице итальянца появилось что-то монашеское, выдававшее в нем человека, проведшего в обители почти десяток лет и не просто привыкшего к жизни в кельях, но и принявшего такую жизнь как единственно возможную.
Здесь, практически в двух шагах от современного центра, небольшой ослик флегматично катил по тропе нагруженную ящиками с фруктами тележку, и копытца его мягко стучали по белесой сухой пыли. Возница, рясофорный монах, жалея животное, не сидел на краю повозки, а вышагивал рядом. Он был одет в темную рясу, но шествовал без камилавки с непокрытой головой, и Рувиму подумалось, что точно такой же ослик в сопровождении точно такого же монаха тащил тележку с фруктами на вершину горы и сто, и двести, и триста лет назад. И пятьсот. Время здесь замерло. Солнце неподвижно висело над зеленью уставших от лета деревьев, над зубчатой стеной, которую так любят фотографировать туристы, и, казалось, будет висеть вечно. Здесь, на островах, слово «вечность» приобретало совершенно другое значение. Этим ортодоксальная православная Греция здорово напоминала иудейский Израиль. И еще – мусульманскую Турцию. Запах времени. Наркотик для человека, посвятившего себя археологии.