Хроники Проклятого - Страница 75


К оглавлению

75

Я впервые попал в Рим, когда мне было 26 лет, и он стал для меня столицей мира. Я воевал против него и восхищался им одновременно. Но у меня была родина. Страна моих предков, которую я не сумел передать тебе. Ты римлянин по рождению, сын, еврей по крови, но не иудей, и мне горько об этом говорить. Двадцать девять лет, проведенные на чужбине, научили меня терпимости. Двадцать девять лет – очень долгий срок, они кажутся вечностью, а на самом деле длиннее ее. В этих годах – написанные книги, умершие друзья, тысячи рассветов, тысячи закатов, горести, радости, любови, разочарования… И тоска по утерянному навсегда. Никогда не проходящая, горькая, как воды Асфальтового моря, безнадежная…

Годы заставляют нас горбиться, но дают нам мудрость не считать, что мы одни знаем, что есть истина. Истина имеет тысячи лиц: она непостоянна, как гулящая женщина, и, даже будучи близка, ускользает. Ты коснулся ее, но она оказалась недоступна. Ты овладел ею, а она рассмеялась тебе в лицо. Для каждого она своя, и чужую истину мы справедливо считаем ложью.

Сын! Мне горько видеть, что твои взгляды во многом не совпадают с моими, но я не стану оспаривать выбранный тобой путь! Только ты сможешь оценить достигнутые цели, только ты – никто другой. Мне вряд ли доведется увидеть, каким ты станешь в конце жизни, я умру задолго до того, и благодарю Бога за то, что он избавит меня от очередного разочарования. Почему от разочарования? Не подумай, что считаю тебя плохим сыном! Нет, я счастлив, что вы с братом родились на этот свет, и никогда не стыдился вас! Просто, куда бы ты ни пришел, к каким бы сияющим вершинам или зияющим провалам не привели тебя жизненные дороги, в конце пути ты поймешь, что вещи всегда не такие, какими кажутся на первый взгляд. Всегда. Великие цели по прошествии лет оказываются ничтожными, а те, что ты посчитал ничтожными, самыми важными. Твой выбор, сын мой, всегда фатален. Сделанного не воротишь – это основное правило. Благодаря ему мир может меняться, иначе бы мы, в своем стремлении исправлять ошибки, сделали бы его безжизненным и окаменевшим, словно диковинные кости, которые иногда выносило море на берега в Кейсарии.

Я за свою жизнь совершил великое множество ошибок, но из всех лишь одна гнетет меня более всего – вы, моя кровь, выросли на чужбине, и она стала для вас матерью. Сейчас это трудно для твоего понимания, за блеском и шумом столичной жизни ты не обратишь внимания на слова отца, но, боюсь, что, не обретя Родины, ты со временем взглянешь на все моими глазами. А много ли радости смотреть на мир глазами предателя, глазами проклятого собственным народом?

Теперь разговоры о моем ренегатстве для тебя не новость, сердце мое, но я долгое время не знал, как объяснить тебе, почему многие соотечественники до сих пор считают меня отступником и предателем. Почему, будучи иудеем, я много лет не мог войти в синагогу? Почему для собственных единоверцев я был страшнее прокаженного? Почему сын священника первой череды, Иосеф бен Маттиаху – изгой? И почему те книги, что я написал, чтобы донести трагедию падения нашего народа до будущих поколений, ничего не изменили в отношении этого народа ко мне?

Ты скажешь – слишком много «почему», тогда как тебе давно все ясно!

Но мы с тобой теперь знаем, что вещи – совсем не такие, какими кажутся. Люди – совсем не такие, какими хотят предстать перед глазами остальных. И внутри они совсем не такие, какими их видят другие люди.

Мысль эта только на первый взгляд кажется странной, а на самом деле легка для понимания. И, чтобы доказать это, я хочу рассказать о человеке, которого встретил в осажденном, пылающем Ершалаиме, в тот самый страшный год…

Его не привели – его принесли ко мне: отощавшего, грязного, старого, с голодными язвами по телу, с опаленной бородой и вспоротым боком.

Сначала я вообще подумал, что он мертв. Грудь его вздымалась едва заметно. Казалось, что меч пробил ему ребра, и он истек кровью. Но старик был жив, изредка он приоткрывал веки, мерцая бельмами закатившихся глаз, и начинал шумно, с присвистом дышать, и в этот момент становилось понятно, что рана на боку не глубока – в разрезе не вспухали кровавые пузыри, обязательные при таком ранении…

– Откуда он?

Флавий наклонился над раненым, вглядываясь в грязное, изуродованное лицо, и поморщился от вони паленой шерсти. Старик явно побывал в пожаре: с одной стороны борода полностью сгорела и по коже бежали пузыри ожогов.

– Мы нашли его на улице, – сказал Алон. – Те, кто вырвался из Храма, шли в верхний город. Но мало кто дошел… Мы думали, он мертв, и хотели оттащить тело в сторону, но он застонал… Я испугался до смерти…

– Немудрено, – пожал плечами Флавий. – Рана выглядит хуже, чем есть на самом деле… Еще кто-нибудь остался в живых?

Алон покачал головой.

– Это был не патруль, а один из манипулов, которые Тит направил, чтобы перекрыть пути отступления. Они добили раненых перед тем, как пойти выше. Старик уцелел только потому, что выглядел мертвым.

– Там больше некого искать?

– Я думаю, господин, что это так. В жизни не видел столько крови и столько мертвых.

«Ты многого еще не видел, – подумал Иосиф Флавий, выпрямляясь. – Слишком молод. Ты не видел, например, как ворвавшийся на улицы города манипул сметает все живое, попавшееся ему на глаза. Как учуявшие кровь и добычу солдаты режут, словно овец, стариков и детей. Как насилуют женщин и тут же перерезают им глотки, отсекают груди и вспарывают животы. Ты не видел того, что творилось в Ершалаиме последний год, когда римлян тут еще и в помине не было. Уже тогда на улицах пахло смертью и будущим поражением. Что ты мог знать о войне, сидя в Тивериаде, мальчик? Война была для тебя чем-то далеким, совершенно нереальным…

75