Он вздохнул, снова потер глаза, пытаясь проморгаться, но из этого ничего не вышло – песчинки царапали роговицу, причиняя немалую боль: хотелось потрогать веки пальцами, что возбранялось категорически, и Валентин об этом хорошо знал. Конъюнктивит ослепил бы Шагровского за несколько часов, надежнее, чем раскаленное железо в руках средневекового палача. А пока можно было потерпеть: глаза слезились и болели, но не гноились.
Как же я устал, мысленно пожаловался он, задрав лицо к звездному небу. И как хочется спать. Двое суток без сна – это кого угодно сморит. Полчаса на отдых, не более. Всего полчаса – потому, что если я не посплю, то мы точно свернем себе шею на этих чертовых камнях.
Бокс казался шершавым на ощупь и, как ни странно, не холодил ладони, металл под пластиком не ощущался вовсе. Внутри контейнера, изготовленного по самым последним технологиям, лежали пятьдесят листов, возраст которых профессор Рувим Кац (а он считался самым компетентным исследователем в области рукописей периода падения второго Храма) определил в две тысячи лет, плюс-минус век-другой. Пятьдесят листов, исписанных с двух сторон мелкими буквами греческого алфавита – наиболее хорошо сохранившийся документ времен Иудейской войны.
Почерк у писавшего был почти каллиграфический, строчки, правда, не совсем ровные, словно человек, выводивший эти буквы, писал на колене, а не за столом. И чернила практически не выцвели за тысячелетия, ну разве что чуть-чуть. Дядя Рувим, увидев пергаменты, охнул и побледнел так, что это было видно сквозь загар.
«Гвиль! – только и выдохнул он. – Настоящий гвиль! Йофи!»
Если у археологов бывает джек-пот, то профессор Кац обыграл казино вчистую. Мало кто из археологов надеялся найти что-либо подобное. Слишком большой промежуток времени должны были пережить тонкие пергаментные листы. Слишком много крови пролилось на этой земле, слишком много захватчиков грабили ее сокровищницы.
И тут такое! Полсотни страниц, написанных на греческом! Не на коптском, не на арамейском или хибру, а на языке Гомера! Пусть на устаревшем, достаточно примитивном, но на том, которым и сегодня говорит не один миллион человек. Что бы ни было написано на этих пергаментах – они оказались бесценны только потому, что дошли до нас из тьмы времен! А когда стало понятно, что именно на них написано, то любой неспециалист мог с уверенностью сказать, что найдено самое большое археологическое сокровище на Земле. И именно ради этого сокровища были убиты члены экспедиции Иерусалимского университета. Ради него Шагровского и Арин вторые сутки гнали, как дичь.
Сухой воздух пустыни и само место захоронения тела, возле которого они были найдены, законсервировали документы так, что они почти не нуждались в реставрации. Кожа, конечно, стала более хрупкой по краю листов, но не крошилась в пыль. И пока Валентин под руководством дяди снимал на флешку каждую страницу рукописи, Арин паковала уже сфотографированные листы в контейнер.
Шагровский греческого не знал, но пока вокруг находки кипела работа, дядя, свободно владевший греческим того времени, читал вслух то, что мог с ходу перевести прямо с экрана ноутбука, и тяжелые, как свинец, строки, ложились одна к одной, заполняя память Валентина, словно песчинки, стекающие из горловины песочных часов…
Одна за другой, одна за другой, одна за другой…
Мое имя – Иегуда.
Здесь, в осажденной крепости, никто не знает, кто я и откуда пришел – и это хорошо. Я не хочу быть узнанным.
Вы спросите меня – почему? Отвечу.
В жизни своей я совершил много плохих деяний и не раскаиваюсь в них. Что толку раскаиваться, если те, у кого я мог попросить прощения, давно уже мертвы? А для остальных мое раскаяние – пустой звук. И не людского возмездия за совершенное зло опасаюсь. Мне незачем прятаться от моих грехов. Те, кто собрались здесь, за стенами Иродового гнезда не станут осуждать меня. А для всех, кто знал меня прежде, я мертв. Мертв с того самого дня, как меня, до неузнаваемости обезображенного жарой, с лицом, расклеванным птицами, вынул из петли римский патруль, и мусорщики, содрав с распухшего тела остатки одеяния, зарыли меня наспех за пределами кладбища.
Без молитвы, без пелен, без плача – как должно хоронить самоубийцу.
Самоубийцу и предателя.
Старость изжевала мое лицо и выкрасила волосы в цвет соли c берегов Асфальтового озера. Глаза мои слезятся и потеряли блеск, кожа сморщилась, как кожура иссохшей смоквы, и только руки по-прежнему тверды, когда я беру в руки короткий римский меч – гладиус. Когда-то я был так же тверд и опасен, как он, но те времена давно прошли и кости убитых мной людей истлели в земле. Я живу на свете долго, очень долго. Настолько долго, что уже не опасаюсь того, что кто-то узнает в дряхлом, потерявшем половину зубов старике Иегуду, некогда прозванного Сикарием, за приверженность Традиции и за мастерское владение мечом и острой смертоносной, как удар молнии, сикой.
Мне довелось быть плохим сыном, негодным мужем, бездарным отцом, убийцей, беглецом, учеником, апостолом и жить бездомным бродягой под чужими именами. Но я всегда оставался хорошим другом.
А имен было столько, что постепенно я начал забывать собственное. Старость – как оказалось, невеселая вещь. Полбеды, когда дряхлеет тело – с этим трудно смириться, но это можно пережить; настоящее горе, когда отказывает разум. Верьте мне, я знаю. Я видел, как становятся безумцами. Это единственное, чего я боюсь больше смерти. Но это то, чего я не могу ни предвидеть, ни предотвратить. Возможно, что завтра я проснусь и не смогу осознать, кто я и где нахожусь. Но пока я помню все – малейшие подробности страшных и великих событий, произошедших почти сорок лет назад…