Он невольно поежился, словно плечей его коснулся чужой, враждебный взгляд – хотя во тьме ночи наблюдатели, расположившиеся на юге, на возвышавшемся над Мецадой горном плато, не могли видеть ничего, кроме мельтешащих факельных огней бдящей стражи да тусклого мерцания догорающих в очагах углей. А уж тем более не заметили бы его, шагнувшего меж двух колонн, обозначивших вход в Северный дворец. Он знал, где найти Элезара. Последний из вождей восстания любил сидеть на террасе, у самого края площадки, под которой на расстоянии более семидесяти локтей простирались строения второго яруса дворца, а еще на сорок локтей ниже – галереи последнего третьего яруса.
Прислушиваясь к раздававшемуся в полумраке дыханию спящих (здесь, в четырех комнатах бывших Иродовых покоев, спали несколько семей верхушки восставших и сменная стража самого бен Яира), Иегуда пересек зал, стараясь осторожно ступать по вымощенному черно-белой мозаикой полу, чтобы никого не разбудить, и вышел на воздух.
Увидев старика, выскользнувшего из темноты призраком, бен Яир молча кивнул и взмахнул рукой, предлагая Иегуде присесть. Нагретый за день камень медленно отдавал тепло, и Иегуда с удовольствием устроился на полу, опершись спиной на покрытую сгукко колонну. Пока он садился, натруженные стариковские суставы трещали сломанными ветками – холод последнего часа и усталость сделали свое дело, превратив конечности в негнущиеся колоды.
«Что ж, – подумал Иегуда, – вскоре старость доест меня до костей. Проклятая обглодает проклятого. Но, видит Бог, я долго сопротивлялся ее хватке. Очень долго. Настолько долго, что мне некому и пожаловаться на одиночество…»
Перед ним простиралась пустыня. Но не темная и сонная, а шевелящаяся, ворочающаяся на жестком каменном ложе, наполненная светом более ярким, чем свет луны. Костры, костры, костры… Сотни костров. Повсюду костры и факелы. На каждой сторожевой башне – стражник с мечом или луком в руке.
Интересно, что бы сказал Ирод, увидев все это? Ирод, который всю жизнь лавировал между иудеями и Римом, делая все, чтобы не допустить бунта и неизбежной кары за бунт? Мудрый и предусмотрительный Ирод, бывший другом Марка Антония и ставший верным слугой великому Августу? Жесточайший из правителей Иудеи, человек, боявшийся собственной тени, но давший евреям самый длительный в истории мир и разительное благополучие? Что бы он сказал, видя, как гибнет его страна? Как рассыпаются в прах построенные им крепости и города? Как рушатся стены великого Храма? Как сажа очагов пачкает фрески его личного убежища, его детища – Мецады. Крепости, возведенной для царской семьи, ныне последнего оплота некогда великой страны, погубленной жаждой власти, заигрыванием с чернью, показным патриотизмом и внутренней враждой…
Иегуда поймал себя на том, что думает о поражении и смерти так холодно, будто бы все уже кончено, и кровь вытекла из его жил, густея в сухом воздухе Иудейской пустыни. Это был холод опыта, холод давно обретенного знания, а старое знание вызывает в душе равнодушие – так ветер вызывает шелест листвы. Ему ли, уже умершему для всего мира в далекие весенние дни, бояться новой кончины? Право же, смешно! Разве страшно мертвецу умереть?
«А ведь я знаю, когда все произойдет, – подумал старик отстраненно. – Знаю наверняка. Даже день знаю. Роковой день, правда, друг мой? Неужто осталось так мало времени?»
Но тот, кто умер в этот ненавистный день много весен назад, молчал. Потому что мертвецы молчат, какие бы сказки не рассказывали бродячие волхвы да вечно голодные проповедники и актеры для развлечения народа.
Над Асфальтовым озером висел наполовину съеденный сыр луны, холодные белые блики скользили по темной воде, гонимые легким бризом, и на востоке, во мраке, вздымались вверх невидимые во тьме громады далеких гор.
Иегуда закрыл глаза, погружаясь в старческую полудрему, полную теней и голосов давно ушедших людей, истлевших запахов, стершихся чувств…
Хотя нет, по ту сторону реальности чувства не стерлись, и даже запахи…
Он чувствовал запах сырой рыбы, воды, подгнивших на солнце водорослей, как будто бы не балансировал между бытием и небытием в поднебесье на краю Иудейской пустыни семидесятипятилетний дряхлеющий старик, а шел по берегу Галилейского озера пружинистой легкой походкой молодой тридцатилетний человек, темнобородый и рыжеволосый…
План передвигаться по ночам был хорош чисто теоретически.
Шагровский убедился в этом сразу же, как только они тронулись в путь. Иудейская пустыня – не Кара-Кум или какая-нибудь там Сахара. В сравнении со скалами, по которым беглецам приходилось пробираться в свете луны, прячась в глубоких черных тенях, пески могли показаться асфальтовым шоссе. Даже не будь Арин обессилена раной, жаждой и суточным переходом, им бы пришлось несладко, а уж учитывая, что и сам Шагровский энергией после всех приключений не фонтанировал – было совсем нехорошо.
За час они не преодолели и полукилометра, зато три раза едва не свернули себе шею, перебираясь через угловатые камни, на которых расселись скорпионы, и Валентин, оступившись, так рассадил себе локоть об острый скальный выступ, что рукав стал мокнуть кровью.
Квадроцикл, который еще недавно гудел мотором, как москит крыльями, где-то на пределе слышимости, теперь ревел неподалеку – злобно, мощно, угрожающе. Если прислушаться к эху, бродившему между скалами, то становилось понятно – в ущелье передвигаются несколько четырехколесных машин-«проходимцев».